О военном отрочестве
Детство, отрочество и юность помнит каждый взрослый человек.
Встречи, беседы с интересными людьми, обстоятельства личной жизни и жизни страны, впечатления о поездках и книгах, раздумья о личном и общественном… Для Владимира Чивилихина давно ушедшие люди с их страстями, помыслами и поступками, великие труды миллионов, пёстрые факты имеют первостепенное значение для понимания минувшего, в котором так легко и просто потеряться. Ведь это когда-то было и больше никогда не будет. Можно ли без всего этого обойтись? Выясняется, что нельзя. По мнению писателя, жить сегодняшним днём мало, ведь можно вырасти слабыми незнайками, неспособными достойно, мужественно встретить будущее.
Владимир Чивилихин
Воспоминания о детстве
Предвоенное детство моё и военное отрочество прошли в небольшом сибирском городке Тайга, окружённом со всех сторон кедровыми, пихтовыми и еловыми лесами. У каждого из нас в детстве были милые сердцу речки и леса, горы и тропки, дворы и улицы, которые спустя много лет греют нас золотыми снами. К родному моему городку тайга подступала почти вплотную, кустарником и мелколесьем начиналась сразу же за последними огородами, и сердчишко моё с детства поселилось в ней. Мы, мальчишки-полусироты, пропадали в тайге, она подкармливала нас. незаметно, кажется, воспитывала, и меня, где б я ни был, почему-то тянет туда, тянет с каждым годом всё сильней к родным деревьям, буграм, родникам, и я посещаю их время от времени… Однако самые первые, младенческие впечатления связаны всё же не с тайгой.
Одна странная особенность есть у моей памяти лучше, чем что-либо другое. помню звуки, запахи, краски, а через них всё остальное давние голоса, лица, случаи. Стоит мне сейчас закрыть глаза и мысленно вернуться к зоревой поре жизни, как явственно услышу сипенье жёлтой керосиновой лампы на стене нашей хибарки, скрип крыльца, увижу изменившееся вдруг лицо мамы, её порыв к двери:
Никак, отец!
По каким-то одной ей ведомым признакам мама угадывала, что на крыльцо ступил отец, возвратившись из долгой поездки. На руках с кем-нибудь из нас, малышей, мать торопливо подбегала к дверям, широко распахивала их, и в облаке морозного пара появлялся отец непомерно большой из-за своих тяжёлых одежд, с кожаной сумкой через плечо и гремучими железными фонарями в руках. Втягиваю сейчас носом воздух и насыщаюсь смешанным запахом каляного холодного брезента, потной овчины. керосинового фитиля, старой кожи, но все эти оттенки побивает своей терпкостью горький дух паровозной копоти. Отец обнимал маленькую нашу маму и говорил:
Ну, будет, будет! Дитя застудишь.
Рабочая отцовская амуниция была для меня предметом вожделенным. Прежде всего, конечно, кожаная сумка. которую я тщательно обшаривал после каждого возвращения отца из поездки. В ней всегда лежала замусоленная книжонка с рисунками паровозов, вагонов, семафоров… Обмылок в железной мыльнице, складной нож, стеариновые свечи и запретный тугой карманчик. в котором хранились белые плоские баночки петарды. Обычно отец их сразу же убирал на полку, под самый потолок, куда я не мог добраться, а мне так хотелось подержать их в руках, чтоб ощутить под гладкой холодной жестью ужас затаившегося взрыва. Обязательно присутствовала в сумке стопка жёстких картонных билетов, пробитых компостером. Использованные пассажирские билеты отец брал, наверно, у товарищей, чтобы я мог строить из них домики, вертеть на вязальной спице или обменять на какую-нибудь другую драгоценность у соседского мальчишки. А в самом потаённом отделении сумки находил я чёрствую краюху хлеба, дольку пахучей колбасы и обломок кускового сахара, нарочно забытые отцом. Хлеб и колбасу я тут же, как бы ни был сыт, съедал с наслаждением. даже с какой-то звериной жадностью. Отец обычно в это время сидел
у печки, грел над плитой руки, смеясь, смотрел на меня, а мать, хлопочущая с обедом, приостанавливалась на бегу, всплескивала руками и приговаривала:
Ну диви бы голодный! Нет, отец, на него ядун напал, пра слово, ядун!
Сахар я откладывал, чтоб иметь в запасе ещё одно удовольствие, и продолжал досмотр. В карманах тулупа и телогрейки, как правило, не было ничего интересного. Но у порога ещё стояли большие подшитые валенки, которые мне нужно было непременно примерить, фонари с красными и жёлтыми стёклами. висели на гвоздике в кожаном чехле сигнальные флажки, я всё это тщательно обследовал и, наверное, даже обнюхивал, потому что до сего дня в моей обонятельной памяти живут восхитительные запахи оплывших свечей, керосинной гари, станционных дымов и пыли дальних дорог…
Ездил наш отец на товарных поездах. Не работал, не служил, а именно, как я привык слышать с детства, ездил главным кондуктором, эта профессия на железных дорогах давно устранена, в старое же время главный кондуктор считался на транспорте фигурой заметной, наравне с машинистом паровоза, и я вспоминаю, как у колодца две соседушки спорили о том, чей муж главней.
Железная дорога незаметно входила в мою жизнь, и. с рожденья слыша паровозные гудки, я перестал их замечать. Но мама, если отец был в поездке, временами поднимала голову от стирки или шитья, прислушивалась к гудкам, скрежету прокалённых морозом рельсов или тишине, произносила про себя:
Как там отец?
В солнечные и тихие морозные дни рельсовые скрипы становились такими близкими, что казалось, это двери стайки кто-то открывает либо калитку на соседнем дворе, а над станцией высоко-высоко в небо поднимались чёрные, серые, белые или розовые столбы дыма, пухли, округлясь вершинами, и чудилось, что паровозы спустились сюда на гигантских разноцветных парашютах. Среди наших первых детских игр главной была игра в поезда, и мы, голопузая ребятня, не научившись ещё как следует выговаривать слова, уже спорили, кому быть машинистом, кому кондуктором.
Читать я выучился очень рано. Как ни странно, раннее приобщение к чтению произошло именно из-за того, что мама наша была неграмотной.
Вышло всё так. Долгими зимними вечерами собирались с нашей окраинной улицы жёны кондукторов, машинистов, кочегаров, смазчиков, слесарей, стрелочников. Собирались у нас, потому что отца и между поездками часто не было дома коммунистом он стал, как многие рабочие тех лет, в 1924 году, вечно хлопотал в кондукторском резерве не то по профсоюзной, не то по партийной линии. Мама не могла оставить нас без присмотра, и вот соседки, намаявшись за день с чугунами, скотиной, стиркой и детьми, молчаливо и устало рассаживались где ни попадя, тихо переговаривались, чтоб, наверно, не разбудить моего младшего братишку, которого качала в зыбке семилетняя сестра. Мать становилась на стул и зажигала ещё одну, подвешенную к потолку лампу, от которой сразу же начинало сильно тянуть керосином к полатям, где лежал я. выставив наружу глаза.
Появлялась учительница из ближайшей школы. Я ждал её. как божество, потому что это было на самом деле божество.
Добрый вечер, товарищи! произносила в дверях.
До сего дня у меня в глазах её белоснежный воротничок и такие же манжеты на рукавах платья, нежный тихий голос звучит в ушах, и совсем другие слова, чем те, что я всегда слышал, а от её светлых волос, которыми она почему-то всё время потряхивала, поднимался ко мне сказочный аромат. И ещё она была тоненькая, как моя сестрёнка. Прежде чем начать занятие, грела руки у раскрытой печки, они были насквозь прозрачные и совсем красные.
И вот божество разворачивает рулоны бумаги, вешает листы с большими буквами на стенку, близ лампы, чтобы повидней было, и начинает. Женщины какими-то чужими, деревянными, ненатуральными голосами повторяют: Мама моет Лушу или: Мы едем в Москву. Хором ладно получалось, а по отдельности ученицы стеснялись, запинались, подолгу думали над каждой буквой, и я нетерпеливым шёпотом начинал им сверху подсказывать. Мама грозила мне скрюченным пальцем, а учительница смотрела на меня и улыбалась. Глаза у неё были голубые, не то что у всей моей родни.
И ещё помню, как однажды отец, сидя у лампы, читал свой Гудок, и, когда я внятно прочёл ему это слово, он удивлённо-радостно посмотрел на меня, заставил разбирать другие слова, потом долго подбрасывал меня к потолку и осенью отвёл в школу, хотя мне ещё не исполнилось восьми лет. Едва научившись читать, я пожирал глазами всё буквенное: газеты, отрывные календари, отцовские тарифные справочники, бабкину библию, школьные учебники сразу от корки до корки и за любой класс, пыльные старинные журналы, каким-то чудом сохранившиеся в ящичке на чердаке нашего дома, и книжечки, книжки, книги, книжищи чем толще, тем лучше. Несколько позже определился первый избирательный интерес, начавшийся, как и у многих моих ровесников, с Робинзона Крузо, и я искал любую книгу о путешествиях и мгновенно проглатывал её, если даже она была с научным уклоном.
С детства тянуло далёкое и неведомое, всегда хотелось куда-нибудь и на чём-нибудь уехать. Однажды на соседней трактовой улице появился первый в нашем городке автомобиль. На брезенте большого фургона было- написано: Москва Владивосток. Машина, правда, застряла в глубокой глинистой колдобине, мужики её со смехом вытаскивали конями, а когда она взяла на взгорок, ребятня с восторгом бросилась за ней, и я вцепился в железину, которою запирался борт. Меня мотало во все стороны, больно било углом кузова, залепило грязью до глаз, но я держался занемевшими руками, пока они сами не разжались…
Хотелось уехать на проходящих дальних поездах, улететь на самолётишке, что перед войной начал трещать на нашем крохотном осоавнахимовском аэродроме.
Литература
Чивилихин В. Память. — М.: Алгоритм, 2007.