Штиблеты для дедушки

Штиблеты для дедушки

Дедушка из Ростова

Ироничная повесть Александра Крестинского о еврейском дедушке Науме и его внуке рассмешит и никого не оставит равнодушным.

Мальчик Витя с таким нетерпением ждёт приезда дедушки, что представляет его необыкновенным человеком — ‘пожарником’ из Ростова.

Вся семья решает сложный вопрос: что же ему подарить на память. И вот решение найдено: нужно купить штиблеты сорок шестого размера! Этот дефицитный товар нелегко достать.

Заботливые тётушки подключают к решению проблемы дядю Володю, который хочет войти в семью на правах родственника, и уговаривают его подобрать ‘ключик’ к хитрому старику-торговцу Михалычу.

Приезд двоюродного дедушки принёс с собой много приятных вещей: на столе яства, вся семья в сборе, и можно блеснуть декламацией стихов, а ещё провести экскурсию к Медному всаднику, принять участие в мелком ремонте, пострелять в тире и даже захотеть стать Большим человеком.

Прочитаете и узнаете, как прошла встреча с дедушкой, понравились ли ему штиблеты, насладитесь описанием довоенного быта, узнаете о добрых отношениях в семье.

 

А. Крестинский

Штиблеты для дедушки

(история из довоенной жизни)

У НАС ГОСТИ. Тетя Мария. Тётя Гена (полное имя Генриетта) и тётя Соня. Мама угощает их кизиловым вареньем. Я тоже сижу за столом, тяну чай из блюдечка и не свищу при этом, как обычно, потому что боюсь, что меня выгонят из-за стола, а я так люблю слушать взрослые разговоры!

— Приезжает старый Наум, — сообщила тётя Мария, женщина с мужским лицом. В старину таких мужчин рисовали на портретах, и в своих широких белых воротниках, с точёными лицами цвета слоновой кости, с длинными волосами они были чуть-чуть похожи на женщин. Но у тех мужчин на портретах густые фигуристые усы. У тёти Марии усов нет. Тем не менее в ней угадывается что-то мужественное.

Усики — чёрненькие, едва заметные усики — у молоденькой тёти Гены, которая, однако, ничуть не походит на мужчину. Между прочим, я никогда не слышал, чтоб она рассказала за столом что-нибудь новенькое, своё, хотя, по-моему, любой гость должен чем-то удивить, на то он и гость. Тётя Гена вечно поддакивает, повторяет за другими, в лучшем случае она разъясняет.

— Приезжает Наум, — повторила тётя Гена. — Он приезжает из Ростова, — разъяснила она. И добавила: — Прислал телеграмму.

Искусственная блондинка тётя Соня с круглыми выпуклыми глазами, разглядывая свой маникюр, говорит:

— Мы пришли посоветоваться, как быть, что делать…

— Это твой дедушка Наум, — повернулась ко мне мама. Я кивнул. — Твой двоюродный дедушка…

«Вот мирово! — думаю. — И, конечно, он будет жить у нас! Только у нас!»

— Он ещё никогда не был в нашем городе, — говорит мама, — это очень большое событие в его жизни…

— Я бы, конечно, могла его пристроить, но у нас уже гости из Киева, — это говорит тётя Мария, голосом, исключающим какие бы то ни было возражения.

«Вот и хорошо, что у вас гости! — обрадовался я. — Вот и прекрасно!»

— А у меня, ты знаешь, как тесно, — тётя Гена обращается к маме. — Он просто не поместится в моей конуре. Я сама не знаю, как помещаюсь. И потом Володя…

Тут все согласно кивают. «Да-да, Володя… Володя будет недоволен… Нельзя, чтоб Володя был недоволен… Никак нельзя!..»

Ещё бы! Если Володя будет недоволен, свадьба не состоится. А если свадьба не состоится, тётя Гена перезреет. Они всё время боятся, что тётя Гена перезреет. Глупо! Она ведь не яблоко и не груша!

— Знаете, какой Володя капризный? — сказала тётя Гена и вздохнула.

«Глупости, — подумал я. — Капризный! Вот глупости…» Уж кто-кто, а я-то знал, что такое «капризный».

— Да, — сказала тётя Мария. — Володя будет недоволен. Это нельзя…

Повздыхали. Задумались.

Я спросил тётю Гену:

— А когда вы поженитесь?

— Фу, какой невоспитанный ребёнок! — сказала тетя Гена. — Почему он здесь присутствует?

Тётя Мария, категорически:

— Да, ребёнку здесь не место.

— Ты кончил пить чай?.. Всё равно выходи из-за стола, — строго говорит мама.— Сейчас. Только допью. Я больше не буду. Простите, — я знаю, что им надо.

— Мы, кажется, говорили про старого Наума, — это берёт слово тётя Соня, — при чём тут Володя? Что касается меня, то я рада приютить Наума в это время, я всей душой, вы меня знаете…

Я не на шутку встревожился: а вдруг тётя Соня и вправду возьмёт его к себе в гости? А как же мы? Ёрзаю на стуле и вопросительно гляжу на маму. Моя тихая мама сидит за столом, опустив глаза и скручивая в трубочку край скатерти.

— …Вы меня знаете, — повторяет тётя Соня и оглядывает всех своими блестящими глазами, — вы меня хорошо знаете, но у меня начинается капитальный ремонт.

Ура! Значит, дедушка Наум будет жить у нас! Я так обрадовался, что от радости сильно дунул на чай и выдул его из блюдца. К счастью, этого никто не заметил.

— Хорошо, — говорит мама, — пускай дедушка Наум живет у нас, я не возражаю.

— Я тоже не возражаю, — говорю я.

Все взгляды обращаются ко мне. Я заметил, как они потеплели. Даже тётя Мария смотрит мягче и откинулась в кресло, словно отдыхает после тяжёлой работы, а про тётю Гену и тётю Соню и говорить нечего — они улыбаются, как на празднике.

— Детуня, какой у тебя развитой ребёнок, — говорит тётя Мария, с улыбкой кивая на меня.

Я не ответил улыбкой на улыбку.

— Нам нужно решить ещё один вопрос, —  сказала тётя Мария. Как старшая сестра, она главенствовала за столом. — Нам нужно решить вопрос о подарке.

Все опять закивали, а тётя Гена говорит:

— Вот-вот, о подарке. Это очень важно. Надо побаловать старика.

— Что вы предлагаете? — тётя Мария сурово оглядела всех.

Я чуть не крикнул: «Духовое ружьё!», но вовремя вспомнил, что речь идёт о дедушке, и зажал рот рукой.

— Может быть, шляпу? — спрашивает тётя Гена. — Фетровая шляпа. Так элегантно.

— Нет, нет! — тётя Мария поморщилась. — Науму — шляпу?! Что ты, детуня! Он её сразу куда-нибудь забросит. Нет, это непрактично…

— Может быть, тросточку?.. Я хотела сказать, палку… Ну, чтобы опираться, — робко говорит мама.

Тётя Мария гулко захохотала, откинувшись в кресле. Её могучая грудь всколыхнулась и долго не могла успокоиться.

— Ох, детуня, рассмешила ты меня до слёз… Палочку! Тросточку! Да он эту тросточку о чью-нибудь голову… Ведь он… Нет, здесь ребёнок, я не могу…

Тётя Мария делает мне страшное лицо в смысле «закрой глаза и уши» и, перегнувшись через стол, что-то шепчет маме на ухо. Как я ни стараюсь, ничего не слышу! Жуткая обида. Вы ж понимаете, это какая-то тайна.

Мама грустно качает головой, вздыхает и говорит как бы про себя:

— Несчастный человек…

— Несчастные его дети и внуки! — подхватывает тетя Мария. — Ну, вот что! — голос её звучит почти торжественно. — Ему надо подарить штиблеты! Это практично, это разумно. Правда, тут одна сложность… Он носит штиблеты сорок шестого размера.

— О-о! — раздалось за столом. — О-о-о!..

Вот это да!.. У меня есть дедушка, который носит штиблеты сорок шестого размера, а я об этом ничего не знаю… Да я просто богач! Ни у кого во дворе, да и на всей улице нет такого дедушки! И вдобавок он будет жить у нас…

— А когда он приедет? —спрашиваю я у всех сразу.

— Опять этот мальчик, — сморщилась тётя Гена. — Тут такое важное дело, а он… Вероника, вы с Николаем совсем его не воспитываете!

Мама краснеет и тянет меня за рукав.

— Уходи, уходи…

— Ты ведь меня воспитываешь. Скажи им, что воспитываешь! Почему ты молчишь?

— Уходи! Пожалуйста, уходи!

— Хорошо, я уйду. Но когда он приедет?

— О несносный мальчишка! — кричит тётя Соня.

— А вот сносный! — отвечаю я. —  Видите? — и я показываю им на свой нос. — С носом? Значит, сносный!

Я останавливаюсь за дверью и прислоняю ухо к щели.

— Может быть, детуня, когда-нибудь и станет большим человеком твой сын, я не спорю, — говорит тётя Мария, — но сейчас…

…Буду ли я Большим человеком?

Я представил себе следы на песке, много следов, разных — больших, очень больших, средних, маленьких и малюсеньких — и рядом с ними следы Большого человека, следы дедушки Наума… По сравнению со всеми остальными эти следы точно глубокие ямы. Нет! Точно ущелья! Песок, грозно шурша, осыпается по краям этих следов…

Буду ли я Большим человеком?..

ГОСТИ УШЛИ. Мама достала из шкафа старинный зелёный альбом с медными застёжками, смахнула с чего пыль и стала листать.

— Что ты ищешь? — спросил я.

— Я ищу дедушку Наума, — сказала мама, — ведь я его сто лет не видела. Неудобно — поедешь на вокзал — и не узнаешь…

Она быстро листала альбом. Мелькали длинные бороды, длинные платья, цветы в длинных волосах и длинные, как горлышко графина, талии…

— Вот, — сказала мама и остановила палец на пожелтевшем снимке.

…На берегу старинного пруда стоял старинный солдат, картинно отставив ногу в огромном ботинке. Солдат был в обмотках, в белой гимнастёрке. Из широкого ворота гимнастёрки торчала незагорелая тонкая шея, а на голове прямо и как-то по-чужому стояла высокая твёрдая фуражка. Фуражка давила солдату на уши, и они сгибались, как грибы-волнушки. Но солдат, казалось, ничего этого не замечал и ухмылялся своим лихим солдатским мыслям… В далеко отставленной руке его тлела длинная папироса. Красиво вился дымок.

За спиной солдата, как я уже сказал, виднелся старинный пруд. Посреди пруда — остров. На острове — дворец. Над дворцом — флаг. На воде лодка плавает, а в лодке девушка сидит — склонила головку и смотрит на солдата. В руке у девушки — роза. Рядом — два лебедя.

— Мама, — спросил я шёпотом, — а что, это в Ростове такой пруд? И дворец в Ростове? И лебеди?

— Дурачок! — сказала мама. — Это задник. Это нарисовано.

И вдруг меня как стукнет: мой дедушка Наум — солдат! Мало того, что у него нога сорок шестого размера, он ещё и солдат! И всё запело во мне, зазвенело, задрожало во мне от радости.

— Это дедушка Наум во время империалистической войны, — сказала мама,— единственный его снимок у нас. Больше нет, — мама развела руками.

— Так ведь… Так ведь это было очень давно, — сообразил я. — Он, наверно, изменился?..

— Изменился, — вздохнула мама, — и я совсем не знаю, какой он теперь в жизни…

НОЧЬЮ мне приснились штиблеты. Вернее, я видел одну штиблетину, но знал, что где-то рядом находится и другая. А та, что я видел, так сверкала, так пахла одеколоном! Она была большая, как моя ванночка, в которой меня купали маленького и которая висела теперь в коридоре совсем ненужная, и непонятно, почему её не выкидывали.

Штиблетина была ярко-жёлтая и сверкала, как огромная электрическая лампа. Я зажмурил глаза. Открыл. Она сверкала. Я сделал ладонь козырьком и увидел: она шевелит шнурками! Штиблетина шевелит шнурками и открывает пасть! «Каши просит!» — произнёс чей-то голос. И тут же рядом очутилась кастрюли с пшённой кашей, как раз такой, как я любил, — с коричневой корочкой по верху. И ложка. Но я сам есть не стал. Я стал кормить кашей штиблетину. И она глотала, представьте себе, она хлюпала своей челюстью, как живая и очень голодная. Я хохотал. Я так хохотал, что пронёс кашу мимо и плюхнул её в блестящую жёлтую кожу. И кожа зафырчала, как горячая сковородка, а каша задымилась…

Мне было так смешно — даже живот заболел от смеха.

Я  ВЫБЕЖАЛ во двор и закричал:

— А ко мне дедушка едет! Из Ростова! Мой дедушка…

Я хотел крикнуть: «Мой дедушка — солдат!», но в эту минуту увидел Лёню Трёшина и вспомнил, что у него отец командир с тремя ромбиками. И у меня сразу язык завернулся, вокруг себя три раза обернулся, узелком завязался, снова развязался и я как крикну:

— А мой дедушка пожарник!..

И как только я это крикнул, я тотчас же сам в это поверил и как живого увидел моего большого, невероятно, ни с кем несравнимо большого дедушку в блестящей каске, и у меня мелькнул в памяти кусочек того сна — штиблетина сверкнула, как молния, перед моими глазами, я закрутился волчком посреди двора и закричал:

— Мой дедушка пожарник, пожарник, пожарник Он едет из Ростова, Ростова, Ростова!..

Я крутился и видел: Лёня Трёшин, Роза Степанова, Гуля Лимончик окружили меня и шевелят губами, шевелят, шевелят… Чего это они шевелят?.. Ах, вот что, они повторяют следом за мной: «Мой дедушка пожарник, пожарник, пожарник…»

И тут меня понесло. Я открыл рот, и слова поскакали сами собой:

— Мы дедушке в подарок, в подарок, в подарок! Штиблеты! Размера! Сорок! Шестого!

Я плясал на асфальте, покрытом глубокими морщинами. Из этих морщин скоро полезет зелёная травка, а может быть, и дерево вырастет, которого мы так давно ждём… Я плясал и кричал на весь двор, и песня моя звонко ударялась о куб светло-синего неба, который, точно кусок льда, поставлен рёбрами на четыре наши крыши.

— Мой дедушка пожарник, пожарник, пожарник. Он едет из Ростова, Ростова, Ростова. Мы дедушке в подарок, в подарок, в подарок. Штиблеты! Размера!Сорок! Шестого!

И все плясали вокруг меня, пока не устали и не охрипли, пока не поднялась над нами густая чихательная пыль.

— А  ЧТО ОН ДЕЛАЕТ там, в своём Ростове? — спросил папа, когда мы собрались за штиблетами.

— А я знаю? — мама пожала плечами. — Какой-то мелкий ремонт… Кастрюли, чайники…

Ну, шиш! Мелкий ремонт! Мои дедушка Наум сорок шестого размера — и мелкий ремонт?.. Сами вы мелкий ремонт!

Я рассердился. Ещё немного — и я бы остался дома. Скажи они ещё хоть словечко про мелкий ремонт — я бы остался.

Но они смолчали.

В МАГАЗИНЕ сладко пахло кожей, резиной, гуталином. Хотелось сесть где-нибудь в уголке и нюхать-нюхать эти чудесные запахи. На полках вспыхивали холодным чёрным блеском ряды глубоких галош. Галоши изредка показывали свою зловещую алую изнанку. Продавец легонько постукивал большим ботинком о стекло прилавка.

— Нет. Выше сорок третьего ничего нет. Иногда бывает сорок четвёртый. У меня список всех городских большеногов, их адреса, телефоны…

При слове «большеноги» я вздрогнул, словно мне сделали укол.

— Это редкость… Исключительная редкость… Большеноги просят… Я обзваниваю большеногов…

— Хочется сделать старику приятное, — проникновенно сказал папа.

— А вы бы на заказ, — посоветовал продавец, — оно и лучше. Какие захотите, такие и стачают. Один мой большеног заказал и очень доволен. Знаете поговорку: каждая нога хочет своего сапога.

— Спасибо за совет, — сказал папа, — но уже поздно, сегодня вечером он приезжает. Мы обегали весь город, с ног валимся, неужели нет выхода?

Мы в самом главном магазине обуви. Потолок здесь высокий, как в театре. А продавцы за прилавками как артисты. А покупатели точно зрители. Вот только мороженого нет…

— О! Идея! — воскликнул продавец. — Поезжайте к Иван Михалычу. Запишите адрес: Кузнечная, восемь, квартира двадцать. На семёрке до кольца. Там всё бывает. Там такое бывает, чего нигде не бывает. Правда, он… — тут продавец задумался, сделал какую-то странную гримасу, потом решительно сбросил её, как сбрасывают одежду перед тем, как броситься а воду, и закончил: — А, впрочем, ничего, езжайте!..

ИВАН МИХАЛЫЧ похож на птицу. Он двигается стремительно, с наклоном вперёд, оставляя за спиной вытянутые и чуть раздвинутые в стороны руки. Голова его на сухой морщинистой шее ритмично покачивается в такт движению.

Комната с высоким лепным потолком забита вещами. И вот что самое удивительное: вещи эти поражают своими размерами, все они огромны! Я догадываюсь: это комната великанов! Вот они сидели тут, на этих высоченных стульях, за этим великанским столом и мирно беседовали о своих великанских делах, а потом что-то случилось, и они неожиданно покинули эту комнату, о спешке разбросав повсюду свои вещи: халат, шляпу, тросточку с набалдашником в виде собачьей головы, сапоги со шпорами, чудовищный самовар на полу…

— Сорок шестой? — Иван Михалыч смеялся. — Ишь, чего захотели!

Папа застенчиво покашлял.

— Видите ли, такой случай… Старик приезжает впервые… Хочется сделать подарок…

Иван Михалыч подумал. Сказал:

— Подождите. Сейчас, — и вышел.

Иван Михайлович появился скоро. В руках он держал большую картонную коробку приятного кофейного цвета. На коробке не нашими буквами было что-то написано.

Иван Михалыч осторожно поставил коробку на стол. Погладил. Пожевал губами.

— Это редкость. Видите: «Э-ле-фант». Выставочная пара. 1913 год.

Он почему-то не открывал коробку. Я весь горел. Папа спросил как-то вяло:

— Бешеная цена, да?

Иван Михалыч назвал сумму, от которой у меня защекотало в горле. А папа вздохнул и сказал:

— Ну, покажите хотя бы…

Иван Михалыч сделал такое движение, будто ему очень жалко показывать, да так уж и быть… Он подцепил длинным ногтем крышку и откинул её. Снял ворох шумной белой бумаги и…

Перед нами были штиблеты-великаны светло-кофейного или, пожалуй, мутно-молочного оттенка, с мужественными тупыми носами, фигурным рантом, с мощными розовыми подошвами, с каблуками, под которыми, казалось, уже хрустит и качается земля…

— Взгляните…

Иван Михалыч перевернул одну штиблетину. В углублении между пяткой и носком, там, где подошва не снашивается, стоял номер сорок шесть и был нарисован слон.

— Почему слон? — спросил я как можно тише.

— Элефант, — сказал папа. — Слон по-немецки — элефант.

Я протянул руку и дотронулся до элефанта. И в глазах у меня защипало, так это было прекрасно. Я трогал своей маленькой рукой штиблетину Большого человека и Солдата. Ведь я ни минуты не сомневался: штиблеты уже наши.

— Я вас убедительно прошу, Иван Михалыч, — сказал папа, — не продавайте их никому. В течение нескольких дней я достану денег. Старик приезжает…

— Не продавать? — Иван Михалыч прищурился. — А почему вы, собственно, решили, что я буду их продавать? Музей обуви в Праге прислал своих экспертов! Вот письмо из Канады, вот из Лондона… А это из Токио!.. — Иван Михалыч вытаскивал из ящика стола длинные красивые конверты и потрясал ими перед папиным лицом.

— Я понимаю, — жалким голосом сказал папа, увидев заграничные конверты, — я всё понимаю, но поймите и вы — старик приезжает, впервые.

— Что мне какой-то старик! — вскричал Ивам Михалыч, — что мне старик! Парижское общество большеногов засыпает меня просьбами!..

Снова зашумела бумага. Сердце моё сжалось, когда штиблеты исчезли в коробке и крышка накрыла их.

Всё пропало!

Неужели всё пропало?..

ТАКАЯ ЭТО РАДОСТЬ, скажу я вам, встречать кого-нибудь на вокзале!

Я встречал дедушку Наума, которого давным-давно никто не видел. А некоторые не видели вообще. Например, я.

…Мы стоим полукругом — тётя Мария, тётя Гена, тётя Соня, мама, папа и я. Из вагона выходит высокий белый старик в длинном чёрном пальто, в маленькой чёрной кепке на толстой голове. И первое, что я вижу на его заросшем белой щетиной лице, — это огромный круглый пористый нос, лиловый нос в красных прожилках. Я сразу остановил глаза на этом носу и никак не мог перевести их на что-нибудь другое. Я хотел бы это сделать, потому что понимал — так смотреть неприлично, но это было выше моих сил, глаза мои не двигались. Даже лоб у меня заболел и шея заскрипела, когда я хотел отвернуться.

И вдруг он говорит, дедушка Наум говорит, мне говорит:

— А я думал, ты рыжий. Ну, ничего. Это ничего.

И захохотал. И когда он открыл рот, чтобы захохотать, я увидел там высокий жёлтый зуб, который стоял, как одинокий часовой на самом краю границы.

ЧЕГО ТОЛЬКО НЕТ на нашем праздничном столе!

И селёдка просто так.

И селёдка рубленая.

И пирог один, и пирог другой, и пирог третий.

И гусь.

И бульон.

А посреди стола красуется большая рыбина. И на губе у неё висит веточка сельдерея.

— Я предлагаю тост за здоровье нашего дорогого гостя Наума Даниловича, — говорит папа. — Он посетил нас, несмотря на свой преклонный возраст.

— Здоровьем я не обижен, — говорит дедушка Наум, — и возраст у меня хороший. На возраст я тоже не обижен. Поэтому давайте выпьем.

Звенят рюмки, стучат ножи и вилки. Все начинают двигаться, громко говорить. Я сижу между мамой и папой и смотрю на дедушку Наума, как он ест и пьёт. «Ешь, ешь, дедушка, — думаю я, — пей, дорогой! Ешь, голубчик. Мы что-нибудь придумаем… Возьмем и украдём эти штиблеты у Иван Михалыча. Мы всех большеногов обманем: и английских, и французских, и японских, и канадских… Всех! Ешь-пей, дедушка!..

— Ух! — говорит дедушка Наум и ставит рюмку на стол. Он прячет нос в кулак и крякает.

Я даже подскакиваю — так он меняется сразу, спрятав свой нос. Он становится красивый, но чужой какой-то… Лицо его теряет что-то вместе со своей некрасотой. Он похож теперь па старушку, которую коротко обстригли в больнице, и вот она стоит у окна и жалобно глядит на улицу. Мне так жалко эту старушку, что я готов крикнуть: «Выпусти нос! Выпусти!»

Дедушка Наум подержал, подержал нос в кулаке, подышал в кулак и выпустил нос на свободу. Дедушкины гладко выбритые щёки изрезаны морщинами крест-накрест и наискосок и похожи на песочный пирог, по которому мама провела ножом насечки.

— Ешьте, ешьте, прошу вас…

— Положите Науму Даниловичу рыбы…

— Почему мальчик ничего не ест?

— Выпьем за здоровье хозяйки…

— У мальчика бледный вид, он ничего не ест…

— Твое здоровье… Твоё здоровье… Твоё здоровье…

— Положите мальчику винегрет…

— Оставьте в покое мальчика, — говорит дедушка Наум, — в его годы я был вот таким… — он поднимает над столом нож. — И как видите, жив-здоров. Выпьем за маленькую Марию. Как она похожа на нашего отца и моего покойного брата, земля ему пухом… Мы с ним были такие озорники, такие озорники!.. Помянем.

— Помянем…

— Помянем.

— Прекрасный был человек..

— Семьянин…

—  А какой души!..

— Культурный, образованный…

— Да что там, во всех отношениях…

— Дедушка, — говорю я, — а какие у него были штиблеты, у того дедушки?

Все смотрят на меня так, будто я произнес что-то нехорошее, стыдное. Тётки качают головами, как ваньки-встаньки. И мама качает. И папа. И я сейчас начну качать головой. Не удержусь. Ни за что не удержусь. Вот. Уже качаю. Качаю!!! 

— Вы посмотрите, — возмущается тётя Мария, — он передразнивает нас, этот мальчик. Детуня, как тебе нравится! Твой мальчик нас передразнивает!

— Сейчас же прекрати, — говорит мама.

Я бы рад прекратить, да не могу. Пусть они сначала прекратят. Я точно маятник: запустили — теперь останавливайте.

А дедушка Наум хохочет:

— Ой, не могу! Вы сделаете меня инвалидом! Перестаньте качать головами! Вы качаете, и мальчик качает! Он не виноват!

— Конечно, я не виноват. Они сами раскачали мою голову.

— Ему должно быть стыдно! — говорит тётя Гена, а сама продолжает качать головой.

— Ох! — дедушка утирает слёзы большим красным платком. — Ох и насмеялся я… Сейчас же прекратите качать головами, а то у мальчика закружится голова!

Ну вот. Наконец-то. Спасибо дедушке Науму. Догадался, что сделать надо.

— Ты что-то спрашивал, мальчик? — кричит дедушка через стол.

— Да! — кричу я. — Какой размер он носил, тот дедушка, который умер?

— У него была ножка, как у девушки! Понимаешь? Вот такая. Но во всём остальном он был мой брат.

— Дедушка, а мы тебе что-то купим… — начинаю я загадочно и не очень громко.

— Чшшш! — мама хватает меня за руку.

— Молчи! — это папа.

— Почему?

— Это же сюрприз, а ты!..

Сюрприз? Это я понимаю.

— Ваше здоровье!.. Доброе здоровье!.. На здоровье!..

— Возьмите рыбы…

— Пускай мальчик почитает стихи!

Я своё дело знаю. Встаю на стул и громко декламирую: «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца…»

На минуту становится тихо. Я декламирую и смотрю на дедушку Наума. Мне хочется, чтобы он остался доволен. Дедушка Наум спрятал нос в кулак и опять глядит на меня несчастной больничной старушкой.

«Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца… Врите, врите, бесенята, заворчал на них отец…»

— О, он будет большим человеком!

— Слышь, детуня, твой сын будет большим человеком, поверь мне, ты меня знаешь…

Буду ли я Большим человеком… Шевелю пальцами ног. Смех просто, какие маленькие у меня ботинки! Говорят, дети похожи на своих дедушек и бабушек. А если я похож на того дедушку, который умер? И у меня ноги останутся маленькими… Не бывать мне тогда Большим человеком!

— Что ж, время ещё есть, — говорит дедушка Наум, — время у него ещё есть, может, он и станет Большим человеком.

 

Штиблеты для дедушкиМАМА С ПАПОЙ ушли на работу. Дедушка Наум спит. Я хожу на цыпочках и прислушиваюсь, не проснулся ли он. По квартире разносятся звонкий свист и клокотанье. Дедушка храпит. Время от времени я приоткрываю дверь и заглядываю в комнату. Дедушка Наум лежит на спине, рот его полуоткрыт. Зуб-часовой охраняет дедушкин сон.

У двери в комнату стоят дедушкины штиблеты. Я сажусь рядом с ними на корточки, разглядываю их. Когда-то они были чёрные. А теперь рыжие. И все в морщинах, как асфальт у нас на дворе, или как дедушкины щёки… У одной каблук скошен, и от этого она кажется хромой. А у другой — заплатка на боку. «Ничего, ничего, — говорю я. — Скоро у дедушки будут новые штиблеты. Элефанты!.. Они сверкают, как пожарная каска! А ступят — земля задрожит!..» Тут мне показалось, что у хромой старой штиблетины какой-то обиженный вид. Наверно, она поняла, о чём я говорю, и вот — обиделась. Мне стало жалко её. «Не обижайся», — сказал я ей. Рука моя почувствовала все морщинки на старой коже, все до единой. «Подумай, — сказал я ей, — не может ведь дедушка Наум ходить всё время в старых штиблетах. А в чём он пойдёт гулять на Невский? А в гости? А в театр?.. Ты меня понимаешь?..» — «Я-то тебя понимаю, — сказала хромая штиблетина, — но всё равно обидно. Подумать только! Прожить такую жизнь — вечно в грязи, в слякоти, и на старости лет попасть на свалку… Нет, это обидно». — «Не расстраивайся! — сказал я ей. — Мы вас не выбросим! Мы начистим вас гуталином и поставим в уголок. Вот сюда. Вы ещё пригодитесь. Обязательно пригодитесь!..» Я утешал её как мог, а она молчала.

Я снова заглядываю в комнату. Дверь скрипит. Дедушка Наум открывает один глаз, потом другой и говорит:

— А, это ты, мальчик. Иди, иди сюда.

— Почему ты зовёшь меня «мальчик»? Я Витя.

— Правильно. Ты Витя. Сын Коли. Витя Николаевич. Но тебя могли бы назвать иначе, не правда ли? Лёня, Сеня, Женя, я знаю… А ты всё равно оставался бы мальчиком. Главное, что ты мальчик. Ну, ты меня понимаешь?

МЫ ВЫХОДИМ во двор, а там — облако кричащее. Я закашлял от пыли, заморгал, а потом разглядел-таки: это Лёня Трёшин, Роза, Гуля Лимончик. Они пляшут и кричат: «Мой дедушка пожарник, пожарник, пожарник. Он едет из Ростова. Ростова, Ростова…»

Только мы с дедушкой подошли — они замолчали и глазеют на него.

Дедушка чихнул и говорит первый:

— Здравствуйте!

Обрадовались:

— Здрасьте! Здрасьте!..

А Роза — прищемить бы ей язык! — спрашивает:

— А это правда, что вы пожарник?

— Да, я пожарник, — говорит дедушка и смотрит на меня. В его глазах я читаю: «Ай, плут!»

— Да, я пожарник, — говорит он ещё раз, — и вдобавок, скорая помощь.

«Дедушка, — думаю я, — ты ври, да не завирайся. А то ведь узнают, что не скорая, засмеют тогда…»

— Пойдём, дедушка, некогда, — тороплю я его.

— А сколько вы пожаров затушили? — спрашивает Роза и дорогу нам заступает.

— Много, барышня, разве всё упомнишь, — говорит дедушка Наум.

Я тяну его за руку.

— Потом, — говорю, — Роза, потом! Разве не видишь, нам некогда!

— Да, — говорит дедушка Наум, — вы уж извините, нам сейчас некогда, в другой раз поговорим, торопимся на пожар…

Роза фыркнула, плечиком вертанула:

— Ой, знаю, вы шутку шутите!..

Я увожу дедушку домой, а со двора доносится:

«Мой дедушка пожарник, пожарник!

Он едет из Ростова, Ростова, Ростова!

Мы дедушке в подарок, в подарок, в подарок!

Штиблеты! Размера! Сто сорок шестого!»

Что-о?! Какого?

НА ЛЕСТНИЦЕ пахнет керосином. Соседка, тётя Шура Кукушкина, накачивает примус. Он не слушается.

— А, чёрт-тя подери…

Дедушка остановился.

— Здравствуйте, мадам.

Тётя Шура вскидывает голову. Волосы растрёпаны, глаза красные, злые. Смотрит на меня, на дедушку, плюёт в сторону и снова берётся за примус.

— А, чёрт-тя…

— Давайте-ка, мадам. Меня он скорей послушается. Ёршик у вас есть?

Через несколько минут примус весело жужжит на тёти Шуриной кухне. Дедушка моет руки и говорит мне:

— Скорая помощь…

Тётя Шура стоит около дедушки с чистым полотенцем.

Вот уж спасибо вам, а то я его, проклятущего, уже разбить хотела. Вы б не подошли — я б его об лестницу! Честное слово! Надоел окаянный до смерти!..

— Ну зачем, зачем так нервно, — говорит дедушка Наум и гладит тётю Шуру по плечу. — Вы думаете, он железный, так всё стерпит?..

Влетает Тамара Синицына из десятой квартиры. Губы накрашены. Синий вязаный берет набекрень:

— Шурынька! До получки! Трёшку!.. Спасибо. Примус? Кто? Дедушка? Ой! Пойдёмте! Сейчас же! У меня два. Что? Два примуса. Оба. Скорей.

Тамара Синицына берёт дедушку под руку и уводит к себе. Я бегу следом. Тётя Шура кричит:

— Спасибо! Заходите в гости!

МЫ ПОЧИНИЛИ два примуса Тамаре Синицыной.

Напротив, у Николаевых, вставили стекло в форточку.

Юрьевым поправили дверцу буфета: ввинтили шурупы и смазали, чтоб не скрипела.

У Гули Лимончика приладили новый абажур.

И всё это мы сделали до обеда.

ОХ! КАК Я УСТАЛ. Ничего себе мелкий ремонт!

ДЕДУШКА Наум потряхивает на широкой жёлтой ладони монеты и говорит:

— Пошли тратить деньги.

У ворот к нам подскакивают Роза и Лёня Трёшин:

— Вы куда? Вы куда?

— Деньги тратить идём, — говорю я важно.

Они деликатно отходят в сторону. А дедушка Наум говорит:

— Вы свободны? Идёмте с нами.

Если пойти от нашего дома налево, там будет площадь Труда, бульвар Профсоюзов, Александровский сад, Исаакий…

Если пойти направо — будет завод, потом канал, заборы, обшарпанные дома…

Я был уверен: мы пойдём налево.

— Сюда! — решительно заявил дедушка, указав рукой направо.

И вот мы идём по набережной старого канала, вдоль длинного, грязного забора, с которого свисают обрывки выцветших газет, объявлений, афиш. Дедушка спотыкается и бормочет:

— Здесь должно что-то быть.. Обязательно должно быть…

— Тир! — кричит Лёня Трёшин.

И верно. А я и не знал, что здесь тир. Прямо в заборе дверь, а над нею вывеска «Тир» и ещё какое-то слово, трудное — с ходу не прочесть.

В тире душно и пусто. Тирщик скучает за барьером. Лицо у него квадратное. На пальцах татуировка.

Дедушка Наум высыпает на барьер кучу мелочи.

— Будем стрелять, пока не кончится. И пока не скинем буржуа. Вы меня понимаете.

Буржуа похож на тирщика. У него тоже квадратное лицо. В ощеренных зубах — огромная сигара.

— И эта мелюзга? — спрашивает тирщик. — Да они не подымут ружья.

— Ах, разве в этом дело! — говорит дедушка Наум. — У вас есть какая-нибудь скамеечка? Вот и прекрасно. Заряжаю.

Я встаю на скамейку. Дедушка Наум держит ружьё, упирает приклад мне в плечо, кладёт мой палец на спусковой крючок, учит, как и куда целиться…

— Эй! Эй! — кричит тирщик. — Осторожней! Так человека и продырявить недолго!

Мы оглядываемся. Сморщившись, точно от кислого, Роза водит ружьём вверх, вниз, вправо, налево…

— Трах, тах-тах!..

Сильно отдаёт в плечо. Мы опять стреляем. Не попадаем. Опять стреляем. Опять не попадаем.

— Трах, тах-тах!..

Ой, буржуа выронил сигару! Перевернулся вверх ногами!

— Я попала! — кричит Роза.

— Нет, я! — кричит Лёня.

— Нет, мы с дедушкой!

Мы все целились в буржуа.

МЫ ВЫХОДИМ на улицу. Плечо моё ещё чувствует тяжесть ружья, словно приклад впечатался в руку, и это приятно.

— Гулять так гулять! — говорит дедушка. — Или вы против?

— Нет, мы не против! Гулять так гулять!

— Мальчик, — говорит дедушка Наум, — покажи мне Медного всадника.

Показать Медного всадника…

Неужели я не ослышался? Неужели слова эти и в самом деле прозвучали?..

К нам и раньше приезжали гости из других городов, но никто из них никогда не говорил мне: «Мальчик, покажи Медного всадника…» Считалось, я мал для этого дела. Никому и в голову не приходило обратиться ко мне с подобной просьбой.

Один раз я сам проявил инициативу, но всё кончилось плохо. Это были какие-то толстые и шумные люди, которые ужасно долго сидели у нас в гостях, а потом заставили провожать себя до остановки. Они шли посреди улицы, занимая почти половину ее ширины, и громко о чем- то спорили. Я видел, что мама стеснялась их. Проходя мимо одного дома, я сказал им: «Здесь жил Пушкин». — «Ну и как?» — спросил один из них. «Что — ну и как?» — удивился я. «Ты сказал: здесь жил Пушкин. Ну, и как он жил?» — «Как он жил… как жил… — я растерялся.— Ну, с мамой, с папой…» Они грубо захохотали, эти люди. А что ещё я мог им сказать?! Я был уверен в своей правоте. Я возненавидел этих людей за их грубый смех.А тут: «Мальчик, покажи Медного всадника…»

На секунду мне стало страшно: я вдруг вообразил, что не знаю, где стоит Медный всадник. Как я посмотрю дедушке в глаза! Да он не поверит мне! «Мальчик, — скажет он, — ты живешь в этом замечательном городе и не знаешь, где Медный всадник? Ну, мальчик…»

Как хорошо, что я знаю, где Медный всадник!

Я высоко подпрыгнул. Потом ещё, ещё и ещё раз подпрыгнул.

— Медного? Всадника? Урра! Вперёд!..

И мы — Роза, я и Лёня Трёшин — побежали по улице прямиком к Медному всаднику. На бегу мы плясали и играли в пятнашки. Время от времени мы оборачивались, чтобы удостовериться, не отстал ли дедушка Наум, не потерялся ли…

Дедушка шёл следом за нами валкой и терпеливой походкой.

ВОТ он, Всадник…

Снег сошёл в саду, нет больше смешной белой шапки на голове у Всадника, кончились шутки зимы. Ярко освещённый солнцем, высится чёрный Всадник и бледная прозелень покрывает складки его одежды и брюхо коня.

На низком гранитном парапете сидят няньки со своим вязаньем. По кругу бегают малыши в расстегнутых пальтишках. Старички с газетами неподвижно млеют на скамейках. Всадник не видит всей этой милой суеты. Он смотрит вперёд, высоко вперёд…

— О-о! Это большой человек! — говорит дедушка. — Это очень, очень большой человек!

Что верно, то верно. Нога Всадника, вдетая в стремя, нависает над нами. Тень от неё падает на скалу.

Дедушка обходит памятник вокруг, внимательно разглядывает, цокает языком…

— Э-хе-хе, — вздыхает он, — и куда люди смотрят… Куда они смотрят! Трудно почистить, а? Такой большой город, такой большой человек… Ай-я-яй!.. Да будь я местный житель, дай мне пару помощников. Э-хе-хе… У нас бы в Ростове.

Когда я прихожу к Медному всаднику и, задрав голову, гляжу на его простёртую вдаль руку, её тяжёлая сила как бы переходит в меня, она словно подталкивает вперёд мою руку, сдвигает в одну сердитую полоску мои брови, подымает подбородок, выпрямляет спину, расправляет плечи… Я застываю, как памятник, и стою так, не дыша, пока не покраснею весь и не задрожу от напряжения.

На этот раз, только я стал памятником, дедушка Наум говорит:

— Слушай, мальчик, как это там у Пушкина, а?

— У Пушкина? Это я знаю. Сейчас. Только перестану быть памятником. Переведу дыхание. Так. Сейчас начну…

— Лик его ужасен, — я показываю на Всадника.

— Ужасен, — как эхо повторяет следом за мной дедушка Наум.

— Движенья быстры! Он прекрасен! — выкрикиваю я.

— Прекрасен? — как бы удивлённо произносит дедушка, но потом, словно удостоверившись в правоте пушкинских слов, ещё раз повторяет, уже утвердительно: — Прекрасен!

— Он весь, как божия гроза! — восклицаю я.

— Гроза… — вторит дедушка.

— Идёт. Ему коня подводят. Ретив и смирен верный конь. Почуя роковой огонь, дрожит, глазами косо водит…

— Косо водит! — зловеще откликается дедушка и косо водит глазами.

— И мчится в прахе боевом, гордясь могущим… — я делаю значительную паузу, — седоком!

— Дальше, дальше, пожалуйста! Как мило! Ещё, мальчик, ещё!..

Какая-то, старушоночка — растрёпанный кочан капусты — косынки, платки, шарфики… — и всё торчит одно из-под другого, каким-то чудом держась, не падая — эта старушоночка просит:

— Ну, пожалуйста, мальчик, прочти ещё!— Хватит, хватит, мадам,— останавливает её дедушка Наум,— это вам не Художественный театр и потом — у нас дела. Извините.

 

ВЕЧЕРОМ, когда мы сидели за чаем, раздался звонок. Мама пошла открывать. Вернулась растерянная.

— Кажется, вас, Наум Данилович…

Дедушка поднялся. Я за ним. На лестнице стояла мама Лёни Трёшина.

— Простите… Если не ошибаюсь, Витин дедушка? Мне сказали… Я хотела попросить… Чайник у нас прохудился… И кувшин…

— Ай, беда! — сказал дедушка Наум. — Дома я бы вам в два счёта починил, а здесь, даже не знаю… Ну, что-нибудь придумаем…

Через пять минут — новый звонок. Бабушка Гули Лимончика.

— Наум Данилович, милый! (Ишь ты, запомнила как звать!) Вы знаете, у нас замок испортился, нельзя ли вас попросить…

— Сделаем, — говорит дедушка,— это сделаем.

Только сели за стол — опять звонок.

Мама вздыхает, смотрит на папу. Папа делает вид, что не замечает её взгляда,— уткнулся в газету.

— Полочку, это можно, — говорит кому-то дедушка Наум, — было б из чего, а сделать можно…

Звонок. Папа из-под газеты бросает взгляд на маму. Я хочу пойти следом за дедушкой — мама останавливает меня, но слишком сердито: «Сиди!»

— Этот самовар лудить надо, — слышится из прихожей голос дедушки Наума. — Я бы рад, вы меня понимаете, но где что взять? Если бы дома, я бы всей душой… (пауза). Надо подумать… Что-нибудь надо придумать…

Звонок. Ещё звонок. Голос дворника Василия: «Наум Данилович, выручайте, Родя протез сломал…» — «Ай-я-яй! Как же это он?.. Пускай до завтра потерпит, что-нибудь придумаем…»

Дедушка возвращается к столу смущённый, молча разводит руками, как бы говоря: «Ну что я могу поделать?..» Он прячет нос в кулак, он бормочет какую-то странную песенку: «Данцих, данцих, фир унд цванцих…» Он задумывается.

Папа строго кашляет, и газета перед его лицом колышется.

— Дедушка, — говорю я, — расскажи, как ты был солдатом?

— А? Что? — Он не слышит меня, он думает о своём. — Про что? Солдатом? Успеется. Это успеется…

УТРОМ мы с дедушкой идём по делам. По каким делам — я не знаю, но знаю, что по делам, и это мне нравится.

И снова — бесконечно скучный забор, кучи мусору, трубы, траншеи, ржавая вода, лениво сбегающая в канал… И снова дедушка бормочет: «Это должно быть здесь… Чует моё сердце, где-то здесь. Уж ты мне поверь, я знаю…»

Тир давно остался позади. Мелькнули вывески:  «Скупка», «Утиль». Я устал.

Вдруг дедушка Наум весело кричит:— Ну! Что я сказал! Так и есть!

Я вижу рыжую дверь, обитую по краям железом. Краска на двери полопалась на мелкие, кружочки, похожие на рыбью чешую. В пыльном окошке стекло треснуло пополам и заклеено синей замазкой. И ещё я вижу вывеску — «Мелкий ремонт». На вывеске нарисован примус, будто жук с раскоряченными ножками, и рассыпавшаяся на части печальная кукла.

А дедушка уже открывает дверь и, согнувшись, спускается по стёртым ступеням в какой-то подвал. Я лезу за ним и вдруг ныряю в горячие запахи железа, резины, керосина, кожи и ещё чего-то, неведомого мне… Широкогрудый толстяк в твёрдом фартуке держит в руках паяльную лампу. Лампа гудит и плюётся огнём. На длинном верстаке— кастрюля и кофейник. Дальше, в углу, стоит детская коляска на трёх колёсах.

-— Слушайте, коллега Гусаров! — кричит дедушка. (Когда они успели познакомиться?!) — Давайте перекурим, коллега Гусаров!

Вот и тихо. Мы садимся на деревянные чурбаки. Вьётся табачный дымок. Коллега Гусаров утирает рукавом пот. Это краснощёкий угрюмый человек. Дышит он очень странно — будто всхлипывает.

Дедушка оглядывает мастерскую.

— Да, Гусаров, заказчики вас не балуют. Ну и местечко, скажу я вам. Собака и та за версту обежит…

Гусаров вяло машет рукой.

— Выжили меня с центра. Универмаг построили. А меня — сюда.

— Ну и что? — удивляется дедушка. — Разве универмаг — это плохо? Универмаг —это прекрасно! Пройтись вечерком после хорошего рабочего дня… Эти роскошные витрины… А зайти? А купить что-нибудь? Как вы на это смотрите? Что купить? (Дедушка спрашивает взглядом то меня, то Гусарова). Что купить… Например, запонки!

Дедушка смеётся. Он вытягивает перед собой руки. Кисти рук в толстых синих жилах. Твёрдые пальцы корявы. Кончики пальцев толстые, будто грушки…

— Запонки, Гусаров! А вы говорите, универмаг…

Дедушка гладит Гусарова по плечу — легко, даже ласково.

— Я живу в Ростове, Гусаров. Хороший город, южный, шумный город. Вы слыхали про наши заводы, Гусаров? Нет? Наши заводы очень  большие. Если я не ошибаюсь, самые большие заводы в России. А я редко ошибаюсь. Такие большие заводы! Диву даёшься, как только люди там не заблудятся!.. А Дон… Вы знаете, что такое Дон? Дон — это Дон. Вы меня понимаете? Я живу в бывшей Нахичевани, недалеко от Первой Советской. Ко мне в окошко вишни глядят… А мастерская у меня на базаре. И это правильно, Гусаров. Базар — дело прочное. Куда денется базар? Он всем нужен. Или не так, Гусаров? Я вам скажу откровенно, Гусаров, вы мне не нравитесь. Вам надо встряхнуться. Встряхнитесь, пока я здесь. Учтите, сегодня я здесь — завтра там… Это факт. А кто вам посоветует лучше старого Наума?

Я слышу всхлипы — это вздымается тяжелая грудь Гусарова. Он печально дышит.

— В двух шагах от вас плачет работа, Гусаров, а вы спите!.. Стыдно! Вставайте, вставайте!..

ТАЧКА гремит по булыжникам.

В тачке дребезжат инструменты. Гусаров толкает тачку, мы с дедушкой шагаем сзади. Вот и наш двор. Милости просим. Открыть ворота? Пожалуйста. Милости просим!

Ворота пронзительно визжат. Гусаров останавливает тачку посреди двора и неожиданно высоким женским голосом выпевает:

— Лу-удить! Па-аять! Чи-инить! Кастрю! Ливед! Рачайники! Кстрю! Ливед! Рачайники! И другой мелкий ремо-онт!..

Топот ног. Нас окружают ребята, взрослые. Роза дёргает меня за рукав и шипит:

— А твой дедушка не пожарник, не пожарник! И не скорая помощь! Он мелкий ремонт, вот кто! А ты врун!

Я показываю ей язык. Она щиплется. Я толкаю её плечом. Она ревёт. Дедушка кладёт нам обоим на головы тяжёлые свои тёплые руки и тихо разводит нас по сторонам.

Из дворницкой выходит Василий, выносит табурет. Потом приводит Родю, помогает ему сесть. Лицо у Роди нервное. Он щиплет ус.

Дедушка Наум говорит:

— Граждане, в очередь, пожалуйста! Всех обслужим! Мадам, успокойтесь, первым товарищ Родя! У него протез.

Толстый Гусаров молча осматривает Родин протез. Я, не отрываясь, гляжу на треснувшую деревянную кувалду, оплетённую ремнями, и представляю себе Большеногов, крадущихся вдоль длинного грязного забора. В руках у них, точно пистолеты, паяльные лампы… Вместо ног — огромные протезы…

А ПОТОМ был выходной. Мы сидели за столом. И уже подымался пар над кастрюлей с борщом, когда раздался звонок. Мама пошла открывать. Вернувшись, она сказала, отводя глаза:

— Опять вас, Наум Данилович…

Дедушка Наум заторопился в коридор и я услышал оттуда: «Мм-м… Нет, Родя, извини, сейчас не могу… Мм-мм… В другой раз, ладно? Ты не обижайся… Ну-ну, ковыляй на здоровье…»

Дедушка вернулся, улыбаясь и покачивая головой, — чудак, мол, этот Родя…

— Дедушка, чего Родя приходил?

— Человек приходил благодарить. Человек приглашал меня к своему столу…

Пока мы обедали, нам ещё несколько раз звонили. И всё к дедушке. Только один звонок был ко мне — пришёл Гуля Лимончик и сказал, что его бабушка просит моего дедушку к ним зайти… Так я и сообщил.

Мама громко вздохнула.

— Наум Данилович, — сказала она, — вы же отдыхать приехали…

— А я и отдыхаю, — сказал дедушка, — я так хорошо отдыхаю, просто благодать. Никогда так не отдыхал! 

Он подмигнул мне. А я ему.

— Разве так отдыхают, — сказал папа и покачал головой. — А музеи, а театры?.. Нет, так не отдыхают. Так работают. Вы работаете, вот что я вам скажу.

— Ну, работаю, — добродушно согласился дедушка Наум, — работаю и отдыхаю. — Он снова подмигнул мне.

— Мы работаем и отдыхаем,— сказал я и подмигнул папе.

 

ПЕРВОЙ вошла мама. За ней — тётя Мария, за тётей Марией — дядя Володя. Дядя Володя снял кепку, и волосы на его голове немедленно поднялись двумя кудрявыми рощами, а дорога между ними сверкнула, будто при лунном свете.

Тётя Мария обратилась к дяде Володе:

— Детуня, только ты можешь помочь нам. Мы знаем, ты большой знаток всех этих вещей… — Тётя Мария щёлкнула пальцами и сделала ими в воздухе какую-то замысловатую фигуру. — Кроме тебя, некому.

Я прислушался. Речь шла о штиблетах для дедушки Наума.

— Детуня! — с угрозой в голосе сказала тётя Мария. — Ты — или никто!

Дядя Володя покачал своими рощами.

— Я так занят, так занят…

— Вот что, детуня! — Голос тёти Марии стал зловещим. — Если ты серьёзно решился породниться с нашей семьёй…

Я даже спиной понял, что она сказала лишнее, но я простил её, поскольку речь шла о штиблетах для дедушки Наума. Вопрос стоял так: штиблеты на стол — или мы не отдадим тётю Гену!

Пауза. Дядя Володя стряхивает с брючины пылинку. Дует на неё, следит, куда она полетела. Она полетела ко мне. Я тоже дую. Пылинка летит обратно к дяде Володе. Тогда он улыбается той щекой, которая повёрнута ко мне и которую тётя Мария не видит. Он говорит:

— Ну так сколько у нас дней?

— Вот это разговор, детуня! — кричит тётя Мария и хлопает его по спине. — Золотой разговор! Мужской разговор! Два дня. От силы — три. К Первому мая вопрос надо решить.

— Но я должен еще подобрать ключик, — говорит дядя Володя.— А время?

— При чём тут время? У тебя талант!— и она снова хлопает его по спине.

Дядя Володя даже и не поморщился.

— Ладно, — говорит, — я понял ваши намёки…

— ВИТЯ! Витя!

— Алё! Кто говорит?

— Это я, дядя Володя! Ты меня слышишь?

— Слышу! Ну, как там, дядя Володя?

— Что как там? Позови мамашу.

— Мамы нет. Ну, как там, дядя Володя?

— Тогда позови папашу…

— Папы тоже нет. Ну, как там штиблеты?

— Всё идёт прекрасно. Я подобрал к нему ключик.

— К кому к нему?

— К Иван Михалычу, разумеется.

— Какой ключик?

— Такой маленький хитренький ключик…

В трубке забулькало, заклокотало — дядя Володя смеялся.

— Представляешь, Витя, я ему говорю: «Уважаемый Иван Михалыч, а не хотите ли поместить в вашу коллекцию настоящий дамасский клинок?.. Сарацины, белые бурнусы, крестовые походы, Ричард Львиное Сердце и так далее». Он говорит: «Ладно, показывайте свой клинок!» Я вытаскиваю дамасский клинок и рассекаю им воздух. Вижу: глаза прищурил — не верит. «Давайте, — говорю, — подушку, я докажу вам, что это настоящая дамасская сталь!» Иван Михалыч приносит шёлковую подушку — ты слышишь, Витя? — он подбрасывает ее кверху, и я на лету разрубаю подушку своим клинком! Полная комната пуха, — он чихает, я чихаю… Он говорит: «Чего вы хотите за этот  клинок, апчхи?» Я говорю: «Ничего, кроме элефантов, апчхи!» Тогда он смотрит на меня внимательно и говорит: «Давайте-ка сюда ваш клинок». Он берёт клинок и уходит в другую комнату. Я гляжу на часы — пять, десять минут… Наконец выходит. «Вот что, — говорит, — это подделка, но весьма искусная. Я вас поздравляю. Подделки я тоже собираю, но эта слишком мала. Вот если бы вы принесли мне двуручный золлингенский меч…» Ты слышишь, Витя? Как будто это раз плюнуть — сделать золлингенский меч! Я говорю: «Надо, значит, надо. Считайте, что меч у вас». — «Вы деловой человек, — говорит этот тип, — и вообще вы мне понравились. Подушку мы учтём при расчётах, но это не повлияет на наши отношения. Завтра можете взять одну штиблетину на примерку, вам я верю. А то вдруг она окажется велика…» Ты слышишь, Витя? Велика! Я ему сказал: «Что-что, а велика она нам не будет!» Але, Витя! Не болтай лишнего! Пускай это будет сюрприз, ладно? Привет родителям!

Ур-ра! Завтра будем примерять штиблетину! Дорогую золотую штиблетину! И она будет нам как раз! Ай да дядя Володя! Ай да знаток жизни!

Вечером я спросил папу:

— А почему так называется: золлингенский меч?

— Золлинген, — сказал папа, — это город в Германии. В средние века он славился своим холодным оружием… А почему, собственно, тебя это интересует?

— Так, — сказал я как можно безразличней, — спасибо.

В КОМНАТЕ толпятся родственники. Дедушка Наум сидит в кресле, выставив правую ногу в толстом синем носке с круглой дырочкой на пятке. Дядя Володя, присев на корточки, примеряет дедушке штиблетину «Элефант». Все торжественно молчат.

— Спокойно, Наум Данилович, — говорит дядя Володя, — спокойно, ножку выше… Сейчас всё будет зер гут…

Я стою рядом и вижу, что дедушка волнуется. Он как-то странно пыхтит и всё время прячет нос в кулак.

Дядя Володя ловко шнурует штиблетину и говорит:

— Ну, а теперь встанем и сделаем несколько шагов по комнате! А вы — расступитесь! — кричит он на родственников. Те послушно и молча отодвигаются к стенке. Дедушка Наум медленно подымается с креслу и осторожно опускает правую ногу на пол… И я слышу скрип. Прекрасный музыкальный скрип, который издает только новая, неразношенная обувь…

Дедушка Наум проходит взад и вперёд по комнате. Как это красиво! Даже старая штиблетина не мешает! Напротив, рядом с ней каждому ясно, как хороша новая. И не просто хороша — ослепительно хороша!

— Ну как? — спрашивает дядя Володя.

— Как по заказу, — вздыхает дедушка. — Но, скажите, граждане, зачем мне эти царские штиблеты? А?.. Когда я начинаю думать, сколько они могут стоить, мне становится неловко… За границу я не собираюсь… Жениться мне поздно…

Как тут все затараторили! Как загалдели!

— Дедушка! — закричал я. — Поздравляю тебя с половиной подарка! Ты рад?

— Слушай, мальчик, я очень рад, что наконец-то можно будет сесть за стол. Будь другом, убери куда-нибудь эту штуку, — и он сунул мне штиблетину. Я погладил её. Она опьяняюще пахла кожей. Какой чудак этот дедушка! Он даже не рад!..

— Ты совсем не рад, — сказал я. — Почему ты не рад?

— Ах, мальчик, ну что тебе сказать… Я рос в большой семье, нас было семеро… Штиблеты только у самого старшего… Я помню, мне ку¬пили галоши… Я брал их с собой в постель. Клал под подушку. Зачем мне эти штиблеты, когда я ещё не сносил свои?..

— А на демонстрацию! На демонстрацию Первого мая ты в чём пойдёшь?

— Ну, на демонстрацию ладно уж, так и быть, — говорит дедушка, — раз ты хочешь…

— Дядя Володя, — спрашиваю я, — а когда будет вторая? Нам скоро на демонстрацию!

Дядя Володя Жестом подзывает меня к себе и говорит на ухо:

— Как только будет выкован золлингенский меч…

Я чувствую, как расширяется мое сердце от любви к дяде Володе.

КТО МЕНЯ удивляет, так это дедушка Наум.. Его совершенно не трогают новые штиблеты. Хоть бы спросил, что ли: «Скоро ли будет вторая?» Никакого интереса! Ноль внимания. С утра дедушка идёт к Гусарову и работает там до обеда, а вечером ходит по квартирам, что-то чинит, поправляет, налаживает…

Один раз он и меня взял с собой к Гусарову, и я надолго запомнил их горячую, шумную пахучую работу, разноцветные чайники и кастрюли с белыми заплатками припая, вкус сала, хлеба и чеснока — наш завтрак в мастерской.

Уходя, я унёс с собой полные карманы — кусочки кожи и резины, обрезки жести, моток медной проволоки… Всё это богатство я в тот же вечер раздарил своим друзьям во дворе.

Как-то днём позвонил дядя Володя:

— Витя! Выходи на улицу. Буду проходить мимо — кое-что покажу.

…Дядю Володю я увидел издалека. Он нёс что-то на плече.

— Привет, Витя! Ты единственный нормальный человек в этом семействе… (Что-то длинное, завёрнутое в тряпку…) Не считая тёти Гены, конечно… (Кряхтя, снимает с плеча.) Не дают мне спокойно спать. Я сказал — всё будет в порядке. (Тяжёлое что-то…) Рано или поздно они получат обе штиблетины. (Разворачивает.)

Это был меч. Золлингеновский двуручный меч! Дядя Володя стоял, опершись на него, и говорил:

— Я шёл мимо церкви. Представляешь, старухи решили, что я несу крест. Потащились за мной. Пришлось объяснять. Видел бы ты, как они рассердились!..

Мы вошли во двор, и все ребята, что были там, сразу столпились во¬круг стола, на который дядя Володя положил золлингенский меч. Толкались. Хотели потрогать.

— Спокойно, дети! — сказал дядя Володя. — Сейчас всем будет видно…

С этими словами он взобрался на стол и снял кепку. Ветерок шевелил кудрявые рощи на его голове, галстук сбился на сторону, брюки были мятые и пузырились на коленях, но всё это ерунда и мелочь по сравнению с золлингенским мечом, на который он опирался. Как гордился я дядей Володей! Как хотел, чтоб он породнился с нашей семьёй!

— Так вот, дети! Такие мечи ковали в немецком городе Золлингене. Было это давно, в средние века. Такие мечи назывались двуручными. Пешие воины носили их на плече. Вот так… А когда надо было сражаться, брали меч двумя руками — видите, какая длинная у него рукоять,— и начинали крошить врага… — и дядя Володя несколько раз взмахнул своим мечом…

— И пели сабли на краю полуночного поля! — театрально произнёс дядя Володя, снова опершись на меч.

Мы смотрели на него снизу вверх. Дяди Володин пиджак развевался, лицо было радостно, а дышал он как паровоз.

— Вот так! — Дядя Володя положил меч на стол. — Тяжёлая штука. А теперь, — сказал он, — подходите по очереди. Трогайте рукоять. А ты, Витя, потерпи.

Я стал терпеть. Мальчишки и девчонки подходили к мечу, брались за рукоять, огокали, кряхтели, пытаясь поднять меч… Потом подо¬шёл я. Витая рукоятка волнующе ложилась в ладони. Я тоже кряхтел, и тоже напрасно.

— Смотри, Витя, — сказал дядя Володя, — видишь бегущего волка? Это клеймо Золлингена…

Значок в верхней части клинка был мало похож на волка, но я поверил дяде Володе.

Потом мы все вместе провожали дядю Володю до трамвайной остановки.

— Этот клинок почти полтора метра, — говорил он по дороге, — если ему не понравится, можешь отрубить мне голову…

— Дядя Володя, а откуда он у тебя? — я кивнул на меч.

— Секрет!.. — и склонившись ко мне: — Есть у меня один приятель… Золотые руки!..

— Дядя Володя, — во мне вдруг поднялась неудержимая волна благодарности. — Знаешь что… Породнись скорей с нашей семьёй! Ладно?

Дядя Володя захохотал. Вот так — хохочущим, среди звона и грохота трамвая, — я и запомнил его. Он махал нам с площадки левой рукой, опершись правой на меч, завёрнутый в полосатую матрасную тряпку, а лицо его смеялось.

И пели сабли на краю полуночного поля…

Вечером дядя Володя сообщил по телефону, что меч Иван Михалычу понравился, но старый хрыч требует сверх того денег и утверждает, что была-де такая договоренность…

ПЕРВОЕ мая!

Мы торопимся на демонстрацию — мама, я и дедушка Наум.

Папа ушёл раньше, чтобы поспеть в свою колонну — она собирается в другом районе.

Дедушка идёт в старых штиблетах, потому что дядя Володя куда-то пропал. Не звонит, не появляется, весь праздник испортил! А дедушка ухмыляется. «Слава богу, — говорит. — Это ужасное дело — разнашивать новые штиблеты. Я этого никому не пожелаю. Особенно на праздник».

Колонна маминой поликлиники собирается на улице Майорова. Мы пробираемся туда переулками, минуя заслоны из автомашин, которыми перекрыты подступы к площади Урицкого. Колонна уже двинулась, и мы догоняем её бегом, а потом долго ищем среди других колонн, запрудивших улицу.

Наконец мама находит своих. Впереди колонны двое высоченных врачей несут лозунг: «Здоровье — наш капитал!» Нам рады, нас хватают за руки, тащат в середину колонны, и вот меня уже закрутили, затормошили, я оглушен голосами, смехом, музыкой, песнями и торчу, наконец, над колонной на чьих-то широких плечах…

Я слышу, как дедушка Наум просит флаг понести, а ему вежливо говорят:    «Отдыхайте, Наум Данилович, гуляйте себе на здоровье, вы наш гость…» Тогда дедушка хватается за большой лозунг, что несут врачи-богатыри, и я слышу, как те наперебой уговаривают дедушку: «Да что вы, Наум Данилович! У нас молодёжи хватает! Вы пожилой человек, в гостях… Отдыхайте, милый, шагайте себе спокойно…». Тогда дедушка просит хотя бы плакат понести. «Наум Данилович, голубчик, мы вашу племянницу уважаем и вас уважаем, идите себе почётным стариком, как в песне поётся: «старикам везде у нас почёт!» И все вокруг подхватывают: «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почёт!».

Из переулка, наперекор нашему движению, вываливается колонна. Первое, что я слышу, — это могучие залпы духового оркестра. Первое, что я вижу, — это ослепительно горящие на солнце трубы. А второе, что я вижу, — это… Это гигантские чёрные сапоги, которые, покачиваясь, приближаются ко мне, чётко рисуясь на фоне чистого неба. Рядом с чёрными сапогами появляются синие, зелёные, красные!.. Потом из переулка выплывают великанские туфли на каблуках, похожие на перевёрнутые бутыли, а рядом с ними — боты, боты, боты!.. И вот уже весь переулок забит до отказа, и неба не видно, а трубы гремят грозно, и наша колонна тихо отступает…

Большеноги…

Сердце мое стучит, как барабан, от этой внезапной, такой странной встречи:

Я оглядываюсь. Дедушки нет. Мамы тоже не видно. Я тороплюсь слезть на землю. «Ну, погуляй, погуляй…» — с облегчением говорит человек, державший меня на плечах.

Я кидаюсь в толпу, хочу спрятаться, найти своих. Но толпа так плотно спрессовалась, что даже мне, маленькому, и то не пробиться. Я кидаюсь вправо, влево — всюду плотная стена людей. «Ты что? Ты куда? Стой, не беги!..» — кричат мне.

А труба гремит уже над самым ухом, и я, втиснувшись под руку какой-то толстой тётке, осторожно поворачиваю голову…

Большеноги идут!

Бодрым шагом Большеноги пересекают улицу под гром своего оркестра. Они разрезали нашу колонну на две части, и я уже не знаю — где мама, где дедушка… Над моей головой проплывают разноцветные сапоги. Мимо меня, едва не касаясь локтем, проходит, надув багровые щёки, седой трубач…

— Да здравствуют обувщики! — басом кричит тётка рядом со мной.

— Да здравствуют лекари! — отвечает озорной голос из колонны большеногов.    

А дальше… Дальше совсем невероятно. В колонне Большеногов вижу дедушку Наума. Да-да, я не  ошибся! Это он — мой дедушка. Он несёт огромное древко. И над ним тяжело колышется красное полотнище. Дедушка цепко держит древко и смеётся. Впереди, вполоборота к нему, идут какие-то люди в чёрных костюмах с алыми бантами. Они кивают дедушке, что-то кричат ему и тоже смеются. А дедушка отвечает им — но что, мне не слышно — оркестр гремит марш.

Ещё секунду я вижу сбоку его лицо, озорное, хохочущее, — таким я его ещё не видел… Но вот Большеноги заслонили его совсем и пошли, и пошли, и пошли…

Вечером, за столом, дедушка Наум, ещё возбуждённый праздником и своим участием в нём, уговаривал маму:

— Ну, племянница… Ну, не сердись…

Мама всё ещё переживала внезапное исчезновение дедушки. «Как можно, как можно! В незнакомом городе, в вашем возрасте!..»

— Ты не сердись, племянница. В Ростове у меня есть приятель. Работает на обувной фабрике. Я всегда выхожу с ним на демонстрацию. И мне дают нести флаг. Так у нас заведено. «Наум Данилович, берите ваш флаг». Каждый год. А твои врачи, бог с ними, конечно, — пожалели мне какой-то плакат… И когда я увидел, что идут обувщики… Ты меня понимаешь, я не выдержал. — Дедушка Наум помолчал-помолчал и закончил как-то очень серьёзно и строго: — И вот что… Пока я могу нести флаг, ты за меня не беспокойся. Вот когда я не смогу нести флаг — тогда я скажу: плохо твоё дело, Наум!.. Ну, ты умная женщина, ты меня понимаешь…

 

Штиблеты для дедушкиПЕРВОГО мая дядя Володя не появился.

Второго — тоже не появился.

Третьего мая дедушка Наум уезжал.

Одна штиблетина лежала в дедушкином чемодане, а другая…

Каждую минуту мне чудились звонки, я подбегал к двери… В комнате царило неловкое и нудное молчание, как бывает только во время затянувшихся проводов. Обо всем переговорено, все приветы переданы, люди притомились, и молчание прерывается то вздохом, то кашлем.

— О-хо-хо…

— Пишите, Наум Данилович, пишите, — это говорится в десятый раз.

Папа смотрит на часы:

— Надо ехать.

Мама говорит:

— Очевидно, он явится прямо на вокзал…

И все понимают, кого она имеет в виду.

МЫ СПУСКАЕМСЯ по лестнице.

Дедушка Наум говорит встречным:

— Прощайте, мадам Иванова… Всего доброго, мадам Трёшина…

— До свиданья, Наум Данилович! Приезжайте ещё!..

Выходим во двор. Дедушка подымает голову и машет кому-то рукой.

— Поправляйтесь, мадам Лимонова!..

И нам:

— У бедняги жуткий приступ печени…

Я вижу, как бабушка Гули Лимончика кивает из окна седой кудрявой головой и машет-машет дедушке сухой своей ручкой…

— Прощайте, Наум Данилович!..

— До свиданья, Василий, Роде привет…

— Бывайте, Наум Данилович, бывайте…

Дворник Василий почему-то густо краснеет. Дедушка крепко жмёт его руку.

— Боже мой! — восклицает мама. — Откуда он всех знает? Я живу здесь целых семь лет и…

Мой ДВОЮРОДНЫЙ дедушка Наум уезжает. Я и не знал, что провожать — так грустно. Я никогда никого не провожал ещё. По-настоящему, всерьёз.

Вот он стоит рядом со мной на перроне и гладит меня по голове и говорит какие-то тихие слова…

«Приезжай, — говорит он, — в гости ко мне приезжай. Летом, слышишь?»

Я киваю и роняю на перрон слёзы.

Так глупо, всё так глупо получилось! Дяди Володи нет, и никто не знает, что с ним, даже тётя Гена. Она стоит бледная и теребит в руках батистовый платочек. Гулкий голос объявляет: «До отхода поезда — пять минут…»

— Послушайте, — говорит дедушка Наум, — давайте я эту чёртову штиблетину оставлю. На кой она мне…

— Не волнуйтесь, Наум Данилович, — убеждает его тётя Мария, — ещё пять минут, сейчас он принесёт, сейчас…

И все смотрят в ту сторону, откуда должен появиться дядя Володя.

Дедушка стоит на площадке вагона. Все торопливо машут руками, говорят какие-то ненужные слова, обещают писать, просят извинить за дядю Володю (а я за него так беспокоюсь!). Я думаю, с ним, наверно, что-нибудь случилось… Все улыбаются с оттенком грусти — знаете, этакая дорожная грусть?.. Обещают выслать штиблетину по почте во что бы то ни стало… Дедушка кивает, он на всё согласен. Я вижу — он рад, что едет домой. Так рад!

Дедушка толкает проводника и, показывая ему на меня, говорит:

— А я думал, он рыжий!..

Поезд проходит мимо, словно окутанный туманом, всё плывёт пе¬ред глазами, будто проливной дождь затопил вокзал. С площадки последнего вагона тянется рука с фонарём. Фонарь всё уменьшается, уменьшается, превращаясь в алую точку…

— Смотрите, смотрите, бежит!..

Оборачиваюсь: По опустевшему перрону, высоко вскидывая ноги, бежит дядя Володя. В нескольких шагах от нас он резко останавливается, словно споткнувшись, окидывает лихорадочными глазами перрон, смотрит вслед ушедшему поезду и хрипло говорит,

— Эх, чёрт!..

Потом он бросает мне в руки пакет, аккуратно перевязанный розовой лентой, поворачивается и молча уходит, устало покачиваясь и Поправляя рукой непослушные волосы.

ПОЛУЧИЛОСЬ так, как нередко бывает в жизни. Сразу посылку не отправили, а потом стали откладывать со дня на день, когда будет свободное время. Но свободного времени всё не было и не было…

Я принёс со двора рыжего котёнка и поселил его в дедушкиной штиблетине, подстелив туда мягкую тряпку. Котёнок любил заползать в носок штиблетины и весь прятался там, только хвостик упругой проволочкой торчал наружу.

А потом началась война с фашистами. Папа уехал на строительство оборонительных рубежей. Мама перешла работать в госпиталь. Тётя Мария стала начальником группы МПВО — местной противовоздушной обороны. Тётя Гена по¬ступила на краткосрочные курсы медсестёр. Дядя Володя ушёл на фронт. Тётя Соня эвакуировалась с заводом своего мужа.

После войны дедушкин внучатый племянник Юзеф Столяр, вернувшись с фронта к себе в Ростов, написал нам, что дедушки нет в живых.

В памяти моей и сегодня живёт весёлый белый старик с большими красными руками и круглым пористым носом. А в старую — но совершенно новую! — дедушкину штиблетину мои дочери укладывают спать своих кукол. Иногда они отправляют их в плавание. Тогда штиблетина становится большим и надёжным кораблём.

Оцените статью
exam-ans.ru
Добавить комментарий