В мире запахов и ароматов
Запах. Это слово ассоциируется у многих с приятным ароматом цветов, соснового леса или душистого мёда.
Мы вспомним берег моря, почувствовав йодистый запах подсыхающих водорослей, побываем снова в сыром осеннем лесу, ощутив запах свежего белого гриба, окажемся в зубоврачебном кабинете, когда на нас повеет йодоформом или эфиром.
А кто-то вспомнит горький запах полыни, аромат свежеиспечённого хлеба, парного молока, смородины или малины.
Запахи могут разбудить в нас множество приятных, а иногда и неприятных воспоминаний. Они окружают нас с момента нашего появления на свет и сопровождают всю жизнь. Очень редко мы можем сказать: ‘Совсем ничем не пахнет’. А некоторые люди с чрезвычайно острым обонянием прямо-таки болезненно воспринимают присутствие даже слабых запахов.
Многие писатели и поэты используют запахи как источник впечатлений. Всем известна строка из комедии А. Грибоедова:
Когда ж постранствуешь, воротишься домой,
И дым отечества нам сладок и приятен.
Жена Ивана Бунина, Вера Муромцева вспоминала, что писатель был особо памятлив на запахи. Читая его лирику или прозу, невольно обращаешь внимание на необычные оттенки ощущений: «с поля пахло рожью и дождём», «тянет гарью сухой от костра», «запах дёгтя в свежем воздухе», «теплом и черёмухой веет», «пряно пахнет глушь», «крепко пахнет в оврагах сыростью грибной», «люблю неясный винный запах из шифоньерок и от книг», «славно пахнут эти книги».
Мы с удовольствием вдыхаем аромат цветов, не любим запаха пыли, волнуемся, если в комнате вдруг запахнет дымом. Считается, что человек может различать до 10 тысяч запахов. Споры на этот счет ещё не окончены. Если принять более очевидное число семь, то можно назвать цветочный, мятный, эфирный, мускусный, гнилостный, камфарный, острый запахи. Конечно, такое деление запахов условно и относится только к ощущениям человека.
Когда-то для наших предков обоняние наряду со зрением и слухом помогало обнаруживать добычу. Теперь нам вряд ли необходимо по запаху искать магазин или кафе. Но и сейчас многие живые существа живут в мире запахов. Запах помогает им находить пищу, отличать чужаков, предостерегает от опасности. Это и насекомые, и рыбы, и кроты, и хищники, и их жертвы.
Для собаки или кошки, тем более для дикого животного обоняние в жизни не менее важно, чем зрение. У писателя Юрия Казакова есть хороший рассказ про гончего пса Арктура. Это слепая собака прекрасно чуяла дичь и догоняла её по следу. На охоте Арктур помогал хозяину даже лучше, чем здоровая гончая.
Но если бы собаке можно было рассказать про обоняние насекомых, она бы поджала хвост и стыдливо уползла в угол. Хвалёный собачий нюх никуда не годится в сравнении с обонянием маленькой бабочки, или пчёлки, или муравьишки, или полосатой разбойницы осы. Как и наше обоняние перед собачьим. Запахи могут повелевать бесчисленными полчищами насекомых. С помощью особых феромонов насекомые рассказывают друг другу о найденной пище, предупреждают об опасности.
У каждого времени года свои ароматы. Чем пахнет лето? Спелой земляникой, разогретой солнцем и пахнущей от этого ещё сильнее тёплой речной водой, прогретой на мелководье, скошенной травой, в которой ещё бродят запахи цветущих трав, но уже появился аромат сена.
А в середине лета добавятся новые запахи. Только не нужно искать их на полянах. Они там, где в кронах гудят пчёлы, собирают с желтоватых душистых цветков липовый нектар. Есть про липу и песни, и загадки. Много всего она давала человеку: и еду, и обувь, и мебель, и предметы домашнего быта. Из леса переселилось дерево на улицы городов, подарив им тень и красоту. А как прекрасны липовые аллеи в старинных парках!
Много на свете запахов. Всех не перечислить!
Юрий Качаев
Пахучее облако
Когда я был маленький, я часто думал: откуда берутся облака? Сначала я решил, что облака — это дым, который поднимается из труб. Затопила хозяйка печь берёзовыми дровами, — и вылетает из трубы крылатый голубой дым. Берёзовые дрова горят весело, и облака от них тоже весёлые, кучевые или перистые.
А если в печке горит осина, дым идет густой и белый, как летний туман. От угля дым вороной, с копотью. Поднявшись в небо, он висит тяжёлыми грозовыми тучами.
Так я думал, пока не подрос. А когда подрос, я узнал, что облака — это просто пар. И даже увидел своими глазами, откуда берётся дождь. Однажды мама сняла крышку с кастрюли, в которой кипела вода. Крышка немного остыла, и с неё горохом посыпались капли.
Потом я видел много всяких облаков. Они были белыми днем и разноцветными на закате или восходе солнца. А недавно я встретил пахучее облако.
Я сидел у крохотного озера в сосновом бору. Сидел и удивлялся цвету воды. Всегда светлая и прозрачная, вода сегодня была жёлтой, как цыплячий пух. Из озера то и дело выпрыгивала рыба, и от этого по воде без конца расходились круги.
Я долго не мог ничего понять. Но потом взглянул вверх, и всё стало ясно. Над бором медленно опускалось большое рыжее облако. Когда поднимался ветер, облако ещё больше разрасталось и желтело.
Это цвели сосны! Лёгкая пыльца садилась на землю, на воду и крепко пахла хвоей. На вкус она была сладкой и чуть горчила, как старый мёд.А на озере всё расходились и расходились упругие кольца. И я даже немного расстроился. Потому что рыбы оказались догадливей меня. Они сразу смекнули, что облако-то не только пахучее, но и вкусное.
Э. Корпачёв
Луга медвяные
Отрывок из повести
Сладкий ветер, вобравший все запахи скошенных трав, был ещё и тёпел и головокружителен, и Васька пел. Так дурманил этот ветер, словно вылетавший из какого-то душистого флакончика, что забывались вдруг все настоящие, суровые песни, а возникало почти бессловесное, подобное протяжному, радостному вздоху: «эээээ, эге-ге-ге-ге!»
Васька пел, и пели птицы, и даже волшебный ветер напевно посвистывал. Правда, свой голос, и голоса птиц, и голос вольного ветра лучше всего слышал Васька, когда, разворачивая сенокосилку, приостанавливал свою стригущую машину и, сражённый красотой зелёной земли и неисчерпаемо голубого неба, чуть ли не стонал от восторга, и чудилось, что это не сам он поёт и не птицы поют, а звенит, звенит июньский спелый луг.
Можно бесконечно жить, бесконечно глядеть на эту землю, но никогда не устанешь от таких праздников, как весна, как сенокос, как листопад. И самый чудный из этих праздников сенокос!
Словно для какого невиданного пиршества, всё валится и валится сырая трава, и будет продолжаться это пиршество несколько больших дней, несколько мгновенных ночей, а потом на прибранном лугу будет ветер натыкаться на один мохнатый стог, на другой и ещё, ещё. Ах, повремени, не уходи, июнь! Не кончайся, дивная пора сенокоса!
Большерукий, голый по пояс, копчёный весь и лоснящийся, с червонными от солнца щеками, с белёсыми незримыми бровями и с такими же белёсыми, выгоревшими до белизны отцветшего пушистого одуванчика волосами, Васька дышал пьянящим ветром, ёрзал в металлическом седле сенокосилки, обжигал руки неосторожным прикосновением к железу и наслаждался работой, роскошной жизнью, страстно желая бороздить и бороздить седовато-зелёную, пятнистую от ветра ширь луга.
Да, роскошная жизнь — хмель скошенного луга, радость лета!
Всё это будет: и дурман оголённого луга, и сладкая работа, и купание и старом пруду, заросшем распластанными листьями водяных лилий, и забытьё на тёплой земле — всё это будет, но не сразу, а позже, потом…
В. Цыбин
Белое время
Запах сена
Больше всего я люблю встречать зимой возы с сеном. Возы издали похожи на копны сена, плывущие по полноводной реке. Я выбегаю навстречу отцовскому возу и, держась за длинное кнутовище, изо всех сил стараюсь взобраться на телегу. Ноги мои скользят по сену, и я никак не могу взобраться.
— Ты чего? — смеётся отец. — Главное — надо сразу, с разбегу.
И вот я на возу и вижу весь наш край — от мельницы, над которой зависла мучная пыльца, до пекарни. Вижу, как вслед за нами остается на дороге тонкая зеленовато-жёлтая дорожка рассыпанного тряской сена. На возу высоко, тряско — благодать! И укачивает, как на пароме.
Меня издали видят все мальчишки, и им, конечно, завидно.
Нет, кажется, на земле тоньше и пряней запаха сена, присыпанного слегка снежным морозцем, — запах нежный, клеверный, вьюжный. И в этот настой свежего, сухого запаха прошлогодней травы подмешаны влажно-терпкий дух полыни, благородный, сладостный запах вики, перебиваемый морозно-свежим запахом ещё не слежавшегося снега.
В. Токмаков
Липа
Самое ласковое, самое щедрое и внимательное дерево, по-моему, липа.
Правда, долгое время я относился к липе с некоторым пренебрежением. Растёт, мол, липа, медленно, древесина мягкая, без выразительного рисунка, крона — бесформенная, неинтересная. Так себе дерево, и не поговоришь, не пообщаешься даже с таким!
Но после того, как мне удалось поближе познакомиться с несколькими старыми липами, я напрочь изменил своё мнение об них добрых и благородных деревьях.
Я встретил их в одной опустевшей, брошенной деревне, где мне довелось некоторое время пожить.
Деревни, надо сказать, всегда ставились с каким-нибудь расчётом. Одни закладывались вблизи от судоходных рек и торговых путей, другие — среди богатых, плодородных земель, а третьи хоронились от людей в лесах, на маленьких лесных речках. Так селились люди, ценившие молчание и покой.
Деревенька же, где мне предстояло провести лето, была поставлена людьми, которые хотели жить радостно, видеть из окон своих домов просторы полей, а чтобы рядом с деревней был весёлый и богатый лес.
Построили эту деревеньку на довольно высоком, но очень пологом холме, и весь небосвод был в распоряжении её жителей, а сама деревня казалась центром земли.
По давно не езженным лесным и полевым дорогам добрался я до деревни. Прошёл по деревенской улице, непривычно заросшей высокой травой. Отыскал дом, в котором мне разрешили пожить. Под указанным мне камнем нашел ключ. Он уютно лежал в ямке, аккуратно выложенной собачьей шерстью. Разглядывая это гнёздышко, я почему-то очень четко представил себе детей хозяев дома, и как им было здесь хорошо и привольно жить, и как не хотелось уезжать, и как трогательно позаботились они о ключе, чтобы ему было удобно и тепло лежать и дожидаться их, может быть, не скорого возвращения.
Оставив в доме рюкзак, я пошёл прогуляться и осмотреть свои «владения». Тишина, заросшие огороды, повалившиеся плетни… Дверь одного из домов «запечатана» ласточкиными гнёздами.
Я присел на узенькую скамеечку, укрепленную между двух огромных лип. Видимо, здесь был деревенский «пятачок» — место гуляний, вечерних «беседок», посиделок.
Я прикрыл глаза и даже, кажется, слегка задремал. Вдруг сквозь дрёму мне почудилось, будто на меня с участием и пониманием, даже с какой-то тревожной нежностью глядят большие и добрые существа. Боясь спугнуть это ощущение, я всё-таки постарался подумать, кто бы это мог быть. И понял. Это были старые липы. Это они приглядываются ко мне, прислушиваются к моим мыслям множеством своих листочков-сердечек.
Вот так и произошло наше знакомство. С тех пор я часто приходил к старым могучим деревьям. Они привыкли ко мне, а может быть, даже и привязались. Тихонько сидя под их успокаивающей приветливой кроной, я слушал их рассказы о жителях этой деревни. И давно ушедших, и о тех, что совсем недавно разъехались по разным городам.
Постепенно они о многом мне поведали. И о мудрых стариках, любивших сидеть на этой лавочке. И о разных событиях — и радостных и горьких, что происходили с жителями деревни с самого её основания. Времени-то прошло много! И ещё о добрых руках первых поселенцев, посадивших липы. Тогда это были тоненькие, застенчивые деревца.
В этих грёзах-рассказах было столько тепла, участия, величественной доброты к людям, что от прежнего пренебрежения к липам у меня не осталось и следа. Я понял характер этих деревьев и постоянно думал о них. Вспоминал липовые аллеи, по которым когда-либо доводилось мог ходить, или отдельные особенно врезавшиеся в память деревья.
Теперь-то я понимал, почему садовники прежних времен, разбивая парки, так мною места в них отводили липам.
И знаете, что я ещё понял? Это дерево по-настоящему умеет жалеть человека.
Вспоминались мне и весёлые детские игрушки, вырезанные из мягкой, солнечной древесины, которую липа дарит нам, людям.
Вечерами я снова и снова шёл к моим добрым знакомым — липам. А они всё рассказывали, всё рассказывали, новые и новые картины оживали в моём воображении.
Так вот бок о бок со старыми мудрыми липами прожил я целое лето.
И теперь, когда мне открылась душа этого прекрасного дерева, научился разговаривать и с другими липами. Теперь-то я не упускаю случая поболтать с ними, послушать их рассказы и добрые советы.
И лишь в середине лета, когда липы одеваются в мохнатую, меловую шубу и стоят, замерев, торжественные, отрешённо-счастливые, прислушиваясь к довольному гудению пчёл и других насекомых, я не смею приставать к ним с разговорами. Единственно, что я себе позволяю, это обмыть мохнатую от светлых тычинок тяжёлую ветку, уткнуться в неё лицом и тихонько плыть в солнечном лиловом аромате.
Ласковое, щедрое дерево — липа.
С. Кротов
«И вечный золотой венец…»
Отрывок из повести
Деревня — это запахи. Отними их от деревни, и это уже будет не деревня. Круглый год деревенскую жизнь сопровождают запахи. И когда они сильнее: весной или осенью — не определишь.
Весна начинается с берёзового сока. Пахнет талыми водами, пахнет холодным воздухом и солнцем, пахнет талым навозом, пахнет гниющим сеном, пахнет корой ивовых веток. Но быстро-быстро всё это сменяется запахом вылупившихся тополиных листочков. Каждый листочек — это сокровищница запахов: дышал бы и дышал.
А луговая фиалка. Запах одной фиалки осторожно тонкий, им ещё нельзя дышать, его можно только уловить, пригубить, прикоснуться, а фиалковый луг, точнее луга, которых пруд пруди у нас за деревней, — тут уже можно и дышать, и наслаждаться, и повольничать: дыши, подставляй лицо под милое веяние, понежничай, поласкайся, а если хочешь, то и поплачь.
А когда делаешь из ивовой ветки свистульку, все пальцы-то вымажешь в пахучей зеленовато-коричневой жидкости, пока сделаешь свистульку, упьёшься, обольёшься, выкупаешься в запахе.
Запах яблоневого цвета тонок, изыскан, его можно и не заметить. Он не броский, но остается в памяти на всю жизнь.
Но мало того, что пахнет сама деревня, и с полей-то на неё движутся запахи. Цветущей ржи, гречихи, болот и лугов. А если летний дождь прошёл, такой недолгий, будто солнышко его из ковшика пролило, запахи вспениваются, взыгрываются, воспаряются. Это уже не запахи — это сплошная вакханалия их. И так они воздействуют на человека, так сокрушают, ничто с этим не может не только сравниться, но и приблизиться даже.
Осень — это запах сырости, отлежалых листьев, пустых полей, холодных дождей, а также весёлых яблок по чердакам, переполненных солениями погребов, сеней с неперебранными грибами, первых дымов из только что протопленных передних комнат.
Русской зиме не оспорить в запахах весну, лето и осень. Но и она спуску старается им не дать запахами тулупов, лошадиного пота, снежной пыли, запахами сена, охапками таскаемого с сеновала и стогов, смоляными запахами дров.
На улице мороз, а в избе светло и жарко. От печи дух вкуснее нет. Мать столкнет с лопаты на капустном листе на подметённый под печи ржаной хлеб, закроет заслонку, и пропитывается изба хлебным духом. Уходить из избы неохота. Ждёшь: когда, когда выпечется? И вот мать дождётся поры, по нюху, по теплу чувствуя, что пора, открывает заслонку да снова лопатой поддевает кругляш хлеба, вынимает его, родимого, драгоценного, милого! Хлебушек! Сердце ликует и подпрыгивает. Несёт, несёт мать хлеб на лопате да на стол. Не притронешься. Горяч! Окружаем его. Смотрим. Не нарадуемся. «Пусть остынет немного»,— говорит мама, а остывать больше следует нам, ребятне. А остывать не хотим, не желаем. Глаза горят, нос так и въедается во вкусный аромат. «Ну, мама! Ну режь же!» — «Сейчас, сейчас, милые». И начинается! Священное действие. Берёт мать нож, подходит к кругляшу хлеба, берёт его, прижимает к груди и ножом, к себе, делает надрез по живому, тёплому, нежному мякишу. Нож идёт хорошо. А улыбки! На лицах у всех. И у матери, и у нас с Колюшкой.
И вот первый ломоть у меня. Глядишь и не верится, что ты, наконец, дождался, что можно есть: ломоть пупырчатый, дырчатый, так и дышит теплом, пар легким изгибом возносится над ним. И глядя на мать как она, радуется тебе — подносишь ломоть ко рту и бережно кусаешь его. И мёд, мед во рту. Что вкус, что запах. Так с мёдом, с мёдом во рту уплетаешь ломоть, и стыдно просить другой. Хорошего понемножку.
Через много лет, когда мать станет стара и хозяйство возьмёт в руки моя сестра, она разорит русскую печь и поставит модную плиту. «Так, пустяковина, прости, Господи, — скажет о плите мать, — ни жару, ни пару. В печи-то и картошка сварится, и вода вскипятится, и пойло скотине приготовишь».